Отрывок десятый... к счастью, он умер на прошлой неделе, в пятницу. Повторяю, это
большое счастье для брата. Безногий калека, весь трясущийся, с разбитою
душой, в своем безумном экстазе творчества он был страшен и жалок. С той
самой ночи целых два месяца он писал, не вставая с кресла, отказываясь от
пищи, плача и ругаясь, когда мы на короткое время увозили его от стола. С
необыкновенною быстротой он водил сухим пером по бумаге, отбрасывая листки
один за другим, и все писал, писал. Он лишился сна, и только два раза
удалось нам уложить его на несколько часов в постель, благодаря сильному
приему наркотика, а потом уже и наркоз не в силах был одолеть его
творческого безумного экстаза.
А потом снисходительно рассказывал, всегда в одних и тех же словах, как он смешно испугался, что потерял память и не может работать, и как он. блистательно тут же опроверг это сумасшедшее предположение, начав свой великий, бессмертный труд о цветах и песнях. - Конечно, я не рассчитываю на признание современников, - гордо и вместе с тем скромно говорил он, кладя дрожащую руку на груду пустых листков, - но будущее, но будущее поймет мою идею. О войне он не вспоминал ни разу и ни разу не вспомнил о жене и сыне; призрачная бесконечная работа поглощала его внимание так безраздельно, что едва ли он сознавал что-нибудь, кроме нее. В его присутствии можно было ходить, разговаривать, и он этого не замечал, и ни на мгновение лицо его не теряло выражения страшной напряженности и вдохновения. В безмолвии ночей, когда все спали и он один неутомимо плел бесконечную нить безумия, он казался страшен, и только один я да еще мать решались подходить к нему. Однажды я попробовал дать ему, вместо сухого пера, карандаш, думая, что, быть может, он действительно что-нибудь пишет, но на бумаге остались только безобразные линии, оборванные, кривые, лишенные смысла. И умер он ночью, за работой. Я хорошо знал брата, и сумасшествие его не явилось для меня неожиданностью: страстная мечта о работе, сквозившая еще в его письмах с войны, составлявшая содержание всей его жизни по возвращении, неминуемо должна была столкнуться с бессилием его утомленного, измученного мозга и вызвать катастрофу. И думаю, что мне довольно точно удалось восстановить всю последовательность ощущений, приведших его к концу в ту роковую ночь. Вообще, все, что я здесь записал о войне, взято мною со слов покойного брата, часто очень сбивчивых и бессвязных; только некоторые отдельные картины так неизгладимо и глубоко вонзились в его мозг, что я мог привести их почти дословно, как он рассказывал. Я его любил, и смерть его лежит на мне, как камень, и давит мозг своей
бессмысленностью. К тому непонятному, что окутывает мою голову, как
паутиной, она прибавила еще одну петлю и крепко затянула ее. Вся наша семья
уехала в деревню, к родственникам, и я один во всем доме - в этом особнячке,
который так любил брат. Прислугу рассчитали, иногда дворник из соседнего
дома по утрам приходит топить печи, а в остальное время я один, и похож на
муху, которую захлопнули между двумя рамами окна, мечусь и расшибаюсь о
какую-то прозрачную, но непреодолимую преграду. И я чувствую, я знаю, что из
этого дома мне не уйти.
Я не понимаю войны и должен сойти с ума, как брат, как сотни людей, которых привозят оттуда. И это не страшит меня. Потеря рассудка мне кажется почетной, как гибель часового на своем посту. Но ожидание, но это медленное и неуклонное приближение безумия, это мгновенное чувство чего-то огромного, падающего в пропасть, эта невыносимая боль терзаемой мысли... Мое сердце онемело, оно умерло, и нет ему новой жизни, но мысль - еще живая, еще борющаяся, когда-то сильная, как Самсон, а теперь беззащитная и слабая, как дитя, - мне жаль ее, мою бедную мысль. Минутами я перестаю выносить пытку этих железных обручей, сдавливающих мозг; мне хочется неудержимо выбежать на улицу, на площадь, где народ, и крикнуть: - Сейчас прекратите войну, или... Но какое "или"? Разве есть слова, которые могли бы вернуть их к разуму, слова, на которые не нашлось бы других таких же громких и лживых слов? Или стать перед ними на колени и заплакать? Но ведь сотни тысяч слезами оглашают мир, а разве это хоть что-нибудь дает? Или на их глазах убить себя? Убить! Тысячи умирают ежедневно и разве это хоть что-нибудь дает? И когда я так чувствую свое бессилие, мною овладевает бешенство - бешенство войны, которую я ненавижу. Мне хочется, как тому доктору, сжечь их дома, с их сокровищами, с их женами и детьми, отравить воду, которую они пьют; поднять всех мертвых из гробов и бросить трупы в их нечистые жилища, на их постели. Пусть спят с ними, как с женами, как с любовницами своими! О, если б я был дьявол! Весь ужас, которым дышит ад, я переселил бы на их землю; я стал бы владыкою их снов, и, когда, с улыбкой засыпая, они крестили бы своих детей, я встал бы перед ними, черный... Да, я должен сойти с ума, но только бы скорее. Только бы скорее...
Леонид Андреев
|